Въѣздъ въ Парижъ
16 Четвертый, мандолинистъ, былъ крѣпкій и краснощекій, залихватскій малый, веселый, — даже въ эту ужасную погоду. Кровь его хорошо играла, чуть ли не жарко ему было: онъ былъ въ одномъ пиджакѣ, особенно какъ-то лихо на немъ сидѣвшемъ, притершемся къ его тѣлу, съ отвисшими, — а, плевать I — будто носилъ въ нихъ камни, карманами, изъ которыхъ совсѣмъ по домашнему торчали скаковыя афишки, круасанъ, трубка, и мотался ухомъ черный чехолъ отъ мандолины. Онъ игралъ — раскачивался въ разливѣ пѣсни, закинувъ голову, словно вызванивалъ гдѣ-нибудь подъ прекраснымъ небомъ, и чудесныя звѣзды сіяли ему подъ серенаду. Онъ стоялъ, выставивъ одну ногу, подавшись на другую, раскачивался на ней, весь, какъбудто, уходилъ въ пѣсню, бойко окидывалъ черными глазами, подмигивалъ гармоньѣ, віолончели, вѣтру, — лихо?..и весело колупалъ по струнамъ, совсѣмъ небрежно. И только послѣ, когда кончилась пѣсня мандолины, можно было понять, что этотъ веселый малый — совсѣмъ калѣка: выставленная нога такъ и осталась неподвижной. Пятой — была высокая, сухопарая пѣвица, съ вытянутымъ лицомъ, въ которомъ пробѣгало испуганное что-то, птичье, — съ крупными, выпиравшими зубами, которыхъ не покрывали губы. Короткое пальтецо на ней моталось, моталась и тощая горжетка, съ колючей мордой какого-то звѣрушки. Пѣвица раздавала ноты, получала франки и сантимы и, получая, пѣла. Но что же они пѣли? Флейта томилась грустью, выпѣвала нѣжно. Мандолина вызванивала томно, словно напоминала что-то. Віолончель дрожала, ласкалась страстно, замирала въ упоеньи. Гармония утверждала: правда... правда... с’езі ѵгаі... с’езі ѵгаі... И чистый, высокій голосъ вырывался укоризной, болью: „Ти ш’аѵаіз рготіз... ш’аѵаіз рготіз... „Ма ѵіе... та ѵі-і-іе!.. Віолончель стонала, жалѣла флейта, истекала болью. Сопрано опять врывалось.